Мне выпало счастье быть русским поэтом. К 100-летию Давида Самойлова
Самойлова сейчас вспоминают гораздо реже, чем он того заслуживает. Может, потому, что его стих прозрачен и звенящ, не напорист, не самовлюблен. В нем спрятался грустный умный немножко клоун, немножко Гамлет, немножко философ. Не каждый готов разглядеть. Но надо – зачем нам русская литература ХХ века без Давида Самуиловича Самойлова?
Опубликовано:
Сороковые, роковые,
Военные и фронтовые,
Где извещенья похоронные
И перестуки эшелонные.
Гудят накатанные рельсы.
Просторно. Холодно. Высоко.
И погорельцы, погорельцы
Кочуют с запада к востоку.
А это я на полустанке,
В своей замурзанной ушанке,
Где звёздочка не уставная,
А вырезанная из банки.
Да, это я на белом свете,
Худой, весёлый и задорный.
И у меня табак в кисете,
И у меня мундштук наборный.
И я с девчонкой балагурю,
И больше нужного хромаю.
И пайку надвое ломаю,
И всё на свете понимаю.
Как это было! Как совпало —
Война, беда, мечта и юность!
И это всё в меня запало
И лишь потом во мне очнулось…
Сороковые, роковые,
Свинцовые, пороховые!..
Война гуляет по России,
А мы такие молодые!
Давид Самойлов мог написать одно лишь это стихотворение — и этим войти в историю русской поэзии. Одно из самых прекрасных, самых трагичных, самых светлых и самых безнадежно грустных стихотворений о войне. Мальчишка, юнец, с ифлийской скамьи прыгнувший в огонь войны — с этим самым наборным мундштуком и звездой, вырезанной из банки. Самойлову повезло выбраться оттуда. Но там остались его близкие друзья — Павел Коган, Михаил Кульчицкий… ИФЛИ называли «красным лицеем», и Самойлову это нравилось — он улавливал в этом связь времен и гордился причастностью. В «красном лицее» царило братство, которым все трепетно дорожили. Они мечтали стать новым поколением страстных, пассионарных политических поэтов, исправивших то, чего не удалось предыдущему поколению. Это были те, «кто в 41-м шли в солдаты и в гуманисты — в 45-м». У них были дивные учителя — Сельвинский, Асеев, Тихонов, Антокольский, Луговской. Они сами себя назвали «поколением 40-го года». Так и вошли в историю. Самым близким своим друзьям Самойлов посвятил стихотворение «Пятеро». Пятеро — это Павел Коган, Михаил Кульчицкий, Сергей Наровчатов, Борис Слуцкий и он, Давид Самойлов (Давид Кауфман по рождению).
Жили пятеро поэтов
В предвоенную весну,
Неизвестных, незапетых,
Сочинявших про войну.
Интересно, что Самойлов, ставший лицом «поколения 40-го», лицом молодой военной поэзии, до самой смерти почти не обнародовал своих стихов военного периода. Да он, собственно, почти и не писал тогда стихов. При всей жгучей исповедальности своей поэзии Самойлов, что вообще не слишком характерно для поэта, считал, что эмоции должны «отстояться», что главное должно отшелушиться от не главного — тогда в стихах будет смысл и будет глубина чувств. А может, он по-своему прочувствовал и понимал то, что сформулировал Александр Твардовский в «Василии Теркине»: «На войне сюжета нет». То самое, знаменитое «Сороковые, роковые…» было написано в 1961 году. Тогда же, в 61-ом, было написано еще одно редкое по трагической искренности стихотворение «Если вычеркнуть войну».
Если вычеркнуть войну,
Что останется — не густо:
Небогатое искусство
Бередить свою вину.
Что ещё? Самообман,
Позже ставший формой страха.
Мудрость — что своя рубаха
Ближе к телу. И туман…
Нет, не вычеркнуть войну.
Ведь она для поколенья —
Что-то вроде искупленья
За себя и за страну.
(…)
Да и после войны у него не слишком-то складывалось со стихами — что-то писал, но не много и «в стол». Первый послевоенный сборник вышел только в 1958-м. Самойлову было уже 38 — солидный возраст. А он все еще «начинающий». Но поэт на то и поэт, что его внутренняя логика не укладывается ни в какие рамки и стереотипы.
Он вообще был очень нетороплив. Потому, наверное, и уехал из Москвы — ему нужно было место, где он мог не спешить. «У каждого свой характер, — писал Самойлов в книге „За третьим перевалом“, — и я, несмотря на видимую общительность, имею потребность микросреды, где я могу думать. Долго. Мне надо думать долго». В маленьком эстонском Пярну, где он прожил последние годы и где похоронен, он, вероятно, и был по-настоящему счастлив. Именно там он пишет свои самые нежные стихи.
Синяя поздняя осень
Между землею и небом.
Воздух остер и морозен.
Дни перед снегом.
Осень пространства и сини.
Холодно рекам.
Светлая осень России.
Дни перед снегом.
Вообще его поэзия — кладезь нежности. Самойлов умудрялся жить в мире острых углов, каким-то чудесным образом будто бы и не ранясь о них, — вся его поэзия полна удивительной гармонии человека, любящего жизнь такой, какая она есть. Его стихи никогда не кричат — они сокрушаются, иногда жалуются, порой грустят. А поэтому всегда словно неловко перед жизнью, перед людьми — просто за то, что он признанный талант.
Вот и всё. Смежили очи гении.
И когда померкли небеса,
Словно в опустевшем помещении
Стали слышны наши голоса.
Тянем, тянем слово залежалое,
Говорим и вяло и темно.
Как нас чествуют и как нас жалуют!
Нету их. И все разрешено.
***
Поразительное понимание масштабов. Без самоунижения, без излишней показной скромности — просто абсолютно честное, здравое понимание своего места.
Редко кто из поэтов читает свои стихи так, что его хочется слушать. Самойлов надо слушать обязательно. Только его — никто не читал его стихи так, как он сам. Самойлов читал свои стихи — даже самые печальные, самые драматичные — с каким-то абсолютным жизнелюбием, так, будто говорил: да, это грустно, печально, трагично, но видите — я создал из этого стихи, и значит, какой-то смысл был и в этой печали? Даже военные стихи, пронизанные пережитой болью, Самойлов читал с каким-то мальчишеским воодушевлением, словно слегка отстраняясь от лирического героя, глядя на него со стороны. Ему как будто неловко было признаваться, что это — про него.
Самойлов еще в молодости создал себе образ этакого бонвивана, балагура-жизнелюба. Он и был жизнелюбом, и балагуром, и большим шутником, но когда после смерти были изданы его дневники — встал совершенно иной образ. Тот, который не всегда проглядывался в стихах.
Уходя на фронт, Павел Коган сказал своему другу Давиду Самойлову: «Береги себя. Таким, как ты, на войне плохо». А Борис Слуцкий заключил: «Тебе на войне делать нечего. Ты лучше напиши про нас». Что-то, вероятно, выделяло Самойлова даже на фоне той прекрасной талантливой плеяды ифлийских поэтов.
Самойлов не дожил до возвращения темных времен. И слава богу. Но еще в 70-е в своем дневнике он дал такое точное определение нынешнему моменту в российской истории, словно все предвидел: «Фашист — это националист, презирающий культуру».
Может, Давид Самойлов и не был мыслителем, не был философом, но родную действительность он сумел осмыслить очень хорошо. При том, что прошел через приятие Сталина (еще до войны), а потом, «в года глухие», не был ни диссидентом, ни активно недовольным. Но он хорошо понимал и свое место в этом разорванном мире, и свои возможности, и тупиковость, в которой оказалась его страна. «Когда нет ни политической концепции, ни нравственного уклада, есть одна свобода, необходимая России, — свобода выговориться. Выговориться, отматериться, откричаться, отспориться, отречься. Только после этого образуется нечто. Привыкшие к молчанию недостойны свободы», — написал он в своем дневнике. Как точно. И как актуально.
Мне выпало счастье быть русским поэтом.
Мне выпала честь прикасаться к победам.
Мне выпало горе родиться в двадцатом,
В проклятом году и в столетье проклятом.
Мне выпало все. И при этом я выпал,
Как пьяный из фуры, в походе великом.
Как валенок мерзлый, валяюсь в кювете.
Добро на Руси ничего не имети.
РассылкаПолучайте новости в реальном времени с помощью уведомлений RFI
Подписаться